dogpack: (Default)
[personal profile] dogpack
Горький как редактор Платонова.

...Один из этих рассказов в феврале 1934 года ложится на редакторский стол руководимого Горьким альманаха.

Горький читает «Мусорный ветер»



Сопроводительная при рассказе записка – последнее послание Платонова Горькому:

«Глубокоуважаемый Алексей Максимович. При этом посылаю Вам свой рассказ „Мусорный ветер“ и прошу Вас прочитать его. В случае, если Вы найдете рассказ подходящим для напечатания, то прошу поместить его в альманахе „Год Семнадцатый“. Обращение мое непосредственно к Вам вызвано моим тяжелым положением и сознанием того, что Вы поймете всё правильно. Обычно же я избегаю быть назойливым. Если рассказ плох, то прошу возвратить его мне, и он будет брошен. Искренно уважающий Вас Андрей Платонов. 19. II.34…»

Редакция альманаха ставит на рукописи штамп и дату, фиксируя день, когда она ложится на стол к Горькому, – 16 марта.

Первые же пометки Горького на полях свидетельствуют о том, что его задевает стилистика: избыточность красок, избыточность чувств, избыточность смыслов.

Платоновский жаркий пейзаж, когда германский летний город описан как мираж пустыни – «…и летний день стал смутным, тяжким и вредоносным для зрения глаз…» – Горький проясняет и «успокаивает»: убирает библейски-торжественное первое «и», дотолковывает: «тяжким для легких», убирает сдвоенность контуров, вычеркивая «ЗРЕНИЕ глаз».

Горький уничтожает столь важное в платоновском мире двоение слов, когда силуэт реального предмета осложняется лишней линией, обозначая причастность этого предмета невидимому плану сущностей. В портрете спящего Лихтенберга Горький убирает определение «НЕОБЫКНОВЕННОЕ лицо», тем самым возвращая героя из обыкновенности в обыденность, где обыкновенность подразумевается сама собой.

«Альберт открыл глаза – сначала один глаз, потом другой…» – и этот магический повтор Горький прореживает, убирая редакторским карандашом «глаза» в начале фразы.

«…И ЗАПЛАКАЛ, как в детском ужасающем сновидении…» Горького задевает избыточность чувств: ему неясно, почему обычное утро, даже и в германском рейхе, надо загодя воспринимать как кошмар и светопреставление.

Горькому должна быть непонятна избыточность физиологизмов в описании голого тела проснувшегося Альберта Лихтенберга; у Платонова герой как бы загодя низведен до животного. Но еще более Горького озадачивает непроясненность внешних действий. Напротив фразы «Альберт взял трость и захотел уйти» – Горький пишет: «Надо одеть его», – в сознании Горького дело происходит отнюдь не в апокалипсическом пространстве, а в конкретном немецком городе 16 июля 1938 года, и перемещение голого героя на улицу заводит рассказ не туда.

Попутно Горький завопрашивает профессию героя: «физик космических пространств» – в намеченном променаде профессия кажется излишней. Следом Горький застревает на фразе: «…и вышел на улицу, в южную германскую провинцию…» Это действительно странно: платоновский герой вышагивает из своего дома прямо как бы в духовный космос! Горький возвращает его в объективную реальность: «… вышел на улицу города в южной германской провинции». По той же причине вызывают вопрос «колокола РИМСКОЙ ВЕРЫ», звонящие в ближайшей церкви. Горькому непонятен избыток символики, которым Платонов догружает каждое слово. Непонятны «ЧЕРНЫЕ звезды» – нужно «угасшие». Непонятны «ИСТЛЕВАЮЩИЕ ЧАСТИ ЛЮБВИ» в чреве встречных старух. Непонятны «мысли в голове, встающие, как щетины, ПРОДИРАЮЩИЕСЯ сквозь кость», – Горький стремится ввести это безумие в анатомические рамки, он уточняет: «кости черепа» и предлагает мыслям не продираться, а «как бы прорастать» сквозь череп.

Нехорошо для Горького и «ДЕРЕВЯННОЕ растение», которое Лихтенберг видит в сквере, – излишний штрих, масляное масло. Горького неизменно раздражает двоение предметов и смыслов. Раздражает в описании надвигающейся на Лихтенберга толпы нацистов «удовольствие силы и БЕССИЛИЯ». Горький разводит слова по логике: вписывает «удовольствие безмыслия» и «бессмысленной силы».

Потом, видимо, Горький устает от попутной стилистической правки. Или увлекается как читатель. Без пометок пропущена сцена бреда Лихтенберга, когда тот, прислонившись «лицом к машине, как к погибшему братству», прозревает «сквозь щели радиатора могильную тьму механизма, в теснинах которого заблудилось человечество», а затем произносит речь перед сооружаемым на площади монументом Гитлеру.

«На чугунном цилиндре стояло бронзовое человеческое полутело, заканчивающееся сверху головой», – Горький вычеркивает лишнее слово «СВЕРХУ» но оставляет без пометок всю дальнейшую сцену, когда безумный физик кричит «Хайль Гитлер!» и славит фюрера за то, что тот догадался «на спине машины, на угрюмом бедном горбу точной науки… строить не свободу, а космическую деспотию».

Можно было бы ждать от Горького комментариев к двусмысленности этого славословия, тем более, что слушающие Лихтенберга нацисты своими замечаниями эту двусмысленность еще и усугубляют: «Говори дальше, товарищ!», «Бей нас, товарищ!» – прежде чем растереть забывшегося оратора по мостовой.

Герой Платонова, однако, еще не умирает, он именно забывается и даже как бы ждет исчезновения своей жизни. Апокалипсическая торжественность этого превращения преломлена во фразе, не чуждой сомнамбулизма: «Потом он уснул от слабости, давая возможность, чтобы кровь запеклась на ранах». Тут, кажется, Горький возвращается к реальности текста и, взяв вновь карандаш, делает реалистическое уточнение: «…давая возможность крови свернуться и засохнуть».

Далее он завопрашивает фразу: «Великий Адольф! Ты забыл Декарта: когда ему запретили действовать, он от испуга стал мыслить…»

Он завопрашивает «верхнее мясо, которое крыса отъедает от ноги оратора, брошенного на свалку». Завопрашивает и действия героя, задушившего крысу «за шею», а затем съевшего «маленького зверя вплоть до его шерсти». Горький на полях уточняет: «вместе с кожей» – и опять откладывает карандаш.

Пропущено без пометок все описание концлагеря, где Альберт Лихтенберг ожидает последней смерти, а работающие вокруг него коммунисты сохраняют силы и даже «играют и бегают по вечерам», потому что они «верят в самих себя больше, чем в действительность»«как ребятишки». Горький не комментирует ни эту детскость, ни ту веру, с которой проходит сквозь реальность, как сквозь воздух, приговоренная к расстрелу коммунистка Гедвига Вотман, которая «уходит не в смерть, а в перевоплощение». Лишь в самом финале рассказа Горький начинает вновь реагировать – опять-таки на особенности платоновского языка: правит «пустынное бронзовое полутело» памятника фюреру на «пустое». Да еще подчеркивает «незнакомое убитое животное, брошенное глазами вниз», – видимо, не соглашаясь связать это животное с героем рассказа, который совместил имя великого мыслителя XX века с фамилией великого мыслителя XVIII века, а потом стал у Платонова лагерной пылью, мусорным ветром, Веществом несуществования.

На ответе нет даты.

«Андрею Платонову.

Рассказ Ваш я прочитал, и – он ошеломил меня. Пишете Вы крепко и ярко, но этим еще более – в данном случае – подчеркивается и обнажается ирреальность содержания рассказа, а содержание граничит с мрачным бредом. Я думаю, что этот Ваш рассказ едва ли может быть напечатан где-либо.

Сожалею, что не могу сказать ничего иного, и продолжаю ждать от Вас произведения, более достойного Вашего таланта. Привет. А. Пешков».


Это – последнее из писем, адресованных Горьким Платонову.

https://unotices.com/books-u/171461/43

Profile

dogpack: (Default)
Alexander

June 2022

S M T W T F S
    123 4
5 6 7 891011
12131415161718
19202122232425
2627282930  

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jan. 1st, 2026 07:52 am
Powered by Dreamwidth Studios